Любовь и костыли

1 октября 2019 - dom24a

  

-Любовь и костыли

Я заприметил ее уже давно.

Еще много лет назад, до школы, я был поражен, увидев достаточно рослую девочку в детской коляске, но, поскольку был мал, то не придал этому никакого значения. Удивился — и все — позабыл.

Разгадка пришла через несколько лет. Теперь я встретил ее, бредущую на костылях в окружении родителей, хотя ноги у нее не были забинтованы. Это опять поразило меня. В те годы я еще не понимал, как можно быть больным. Нет — не так! Я не понимал, что можно не выздоравливать! Мы уже были почти взрослыми — играли в футбол и хоккей, лазали по деревьям, катались на велосипедах, самокатах и лыжах, падали, ломали руки и ноги, разбивали головы и, при этом, всегда носили какие-либо повязки, которые, в некотором смысле, считались символом мужественности. И многие ребята, считающиеся в нашей дворовой среде «маменькиными сынками», завидовали разгильдяям, на чьих руках, ногах и головах постоянно красовались, то бинты, то пластыри. А она кочевряжилась на костылях, будучи с виду совершенно нормальной, здоровой. На ее тонких и длинных ногах не было ни единой, не то чтобы повязки, а даже царапины. Конечно, если бы я подошел к ней поближе и пригляделся, то заметил бы, что ее ступни неестественно вывернуты. Но я не подошел. Я вообще не желал подходить к этому дому, поскольку придумал девочке из крайнего подъезда обидное прозвище «дохлая кошка» и ее старший брат обещал меня «урыть». Лица ее я не разглядел, поскольку оно было все время опущено вниз. Она, видимо, только училась ходить на костылях, поэтому ни на секунду не отводила взгляда от них.

Затем я стал видеть ее чаще, но, по-прежнему, издалека — как я упомянул выше — не решался приближаться к крайнему подъезду. Сперва она ходила с родителями, потом стала ходить только с матерью, а через год-другой — совершенно одна. И вот тогда-то я смог наконец-то разглядел ее лицо. Поскольку она стала прогуливаться по дорожке, идущей мимо наших домов, вдоль детского сада, по которой я как раз и возвращался домой из школы.

Она оказалась очень миловидной с тонкими чертами лица и большими глазами. С таким лицом, в сочетании со стройными ногами и длинной шеей она должна была стать первой красавицей всех окрестных школ, но… Но все это портилось тем, что она сильно горбилась, передвигаясь на костылях. К тому же, временами, по ее лицу пробегала какая-то, то ли судорога, а может гримаса боли, также не красящая ее. Я наблюдал за ней украдкой, поскольку теперь понимал, что передо мной — инвалид или, как мы называли таких — «урод», поскольку они стали инвалидам не потому что грохнулись с дерева или залетели под троллейбус, а такими родились. В нашей, детской среде было такое четкое разделение. Старшие предупреждали, что такие люди очень стыдятся своего положения, поэтому не выносят, когда на них «зырят» и, уж тем более, когда их внимательно рассматривают. Соответственно, я, проходя неподалеку от нее, вынужден был что-либо как бы невзначай, уронить или поддеть, дабы иметь повод приблизиться и, украдкой, заглянуть ей в лицо.

Чем меня, шестиклассника, привлекала она? Не знаю. Влюбиться в нее я не мог. В то время, я был влюблен в одноклассницу Томку Кудряшову и хранил ей, по-рыцарски, верность, даже после того, как она принялась демонстративно разгуливать под ручку с разгильдяем и второгодником, здоровяком Цукановым. Скорее всего, она интересовала меня, как «существо из другого мира. Среди нас были инвалиды — Серега Куликов с загипсованными ногами, ходящий на костылях, Вовка Никологорский с правой рукой на перевязи (он, сволочь, ничего не писал в классе, а отвечал только устно и домашние задания за него делала мать). Но их инвалидность была объяснима. Ведь один шлепнулся с дерева, а другой на самокате врезался в стоящий троллейбус. Мало этого — их инвалидность была на только объяснима, она была еще и временна. Как говаривали всем пацанам врачи — до свадьбы заживет! Никто не сомневался, что рано или поздно, они оба распростятся со своим гипсом и снова будут здоровыми.

А она...

Явно никогда не станет здоровой!

Ее инвалидность была для меня загадкой!

Нет — я понимал, что она такой родилась, но почему? Почему она была не такая, как мы. Почему она была иная! Вот эта ее необычность и привлекала меня, точно также, как привлекают детей далекие незнакомые страны.

Я ходил-ходил, поглядывал-поглядывал, да и сам свалился на больничную койку с пробитой головой. Много дней меня не выпускали на улицу — прошел Новый год, подбиралась весна, а я все еще сидел дома. Наконец, врачи разрешили мне посещать занятия и я потащился, но теперь уже, правда, в другую школу, с перевязанной башкой. Рана моя, к тому времени, почти полностью затянулась и уже не кровоточила, но я, для вящей солидности, прикладывал к бинту кусочек мяса или фарша, оставляя на нем небольшое кровавое пятно, от одного вида которого визжали и падали в обморок девченки из теперешнего моего класса.

Снег почти растаял. Я плелся домой в отвратительном настроении — мать сказала, что в среду мне снимут повязку, а значит я снова стану простым школьником, потеряв облик мученика с пробитой головой. И учителя снова начнут вызывать меня к доске и спрашивать домашние задания — пока я ходил с повязкой на такое даже классная не решалась!.. Все это отнюдь не радовало меня и я, в расстроенных чувствах, чуть было не прошел мимо нее.

Но, внезапно, ощутив на себе чей-то пристальный взгляд, остановился и осмотрелся. Наши взгляды соприкоснулись. Она стояла на своих костылях на расчищенной площадочке возле скамеек и смотрела на меня с удивлением и какой-то необычайной нежностью. Я не вызвал у нее страха своим мясным кровавым пятном на перевязке, но и не вызвал уважения, как у своих сверстников-мальчишек, В этом взгляде было что-то другое. Что-то исконно женское, немного материнское. Видимо, это была любовь. Но я не понял этого взгляда, поскольку был раздосадован грядущей потерей повязки и не смог ответить ей достойным взглядом. Мой взор был туп и бессмысленен. Я просто, иначе не сказать, вперился в ее глаза и все. Но она не отводила глаз, а продолжала все также смотреть на меня. И я сдался — отвел глаза! Никогда, никогда, я не выигрывал в гляделки! Ну никогда! И вот — проиграл и сейчас. Мне бы, дураку, подойти к ней и хотя бы просто поздороваться, спросить как ее зовут, завязать разговор… Но, как я уже сказал, настроение у меня было слишком минорным, поэтому я молча удалился.

Ее глаза потом мне несколько раз приснились, я ощутил какую-то новую, незнакомую и сладкую тоску, но ее саму я больше не встречал. И быстренько позабыл о ней. Ведь в школе — новые подружки — еще один год пролетел. Затем опять новая школа — опять новая любовь...

А время шло — и вот я уже десятиклассник, почти полностью забывший про девочку на костылях с огромными черными глазами и длинной шеей. Вот — жили казалось бы рядом, а ни разу не встречались! Странно? Да ничего странного! Говорил же — в их двор я не ходил! Пусть прошло много лет и старший зотовский брат за это время успел сходить в армию, вернуться, жениться и родить сына, но все равно — теперь уже не страх, а какое-то отвращение к самому себе, сознание собственной низости по отношению к Зотовой, уводило меня в сторону от этого дома.

Может быть, мы так и никогда бы не встретились, не заведись у меня на другой стороне березовой аллеи друзья. Эта дружба отложит впоследствии неизгладимый отпечаток на всю мою последующую жизнь. Нет, нет — не изменит ее, а просто привнесет много неожиданных поворотов в нее. Но это уже другая тема.

Так вот — возвращаясь домой по противоположной стороне березовой аллеи, я увидел ее в самом дальнем и темном конце, где, буквально в двух шагах, проходил забор радиостанции. Она медленно и как-то необычно двигалась на своих костылях, мне даже подумалось, что она танцует. Я усмехнулся. Ну да, здоровому молодому бугаю, которому море по колено, такое естественно покажется смешным. В этом нет ничего удивительного и предосудительного. Нас разделяла всего лишь узкая улочка, но я не решился преодолеть это расстояние и, как раньше, не подошел и не заговорил с ней. Почему? Даже сам не знаю… Наверное потому, что глупо рассмеялся над костыльными танцами и вряд ли после этого, мог разговаривать с ней серьезно. Ведь подойдешь и, неожиданно, рассмеешься ей прямо в лицо. Конфуз!

Потом еще, разок-другой, я замечал ее, то медленно бредущей по аллее, то сидящей на скамейке, но, как и раньше, просто видел и все. А наступившая осень раскрашивала город колдовским каким-то цветом… и это не могло не подействовать на мою юную душу. Все-таки мне было шестнадцать лет — возраст Ромео!!!!

И вот, когда листья с берез уже почти полностью облетели, а клены все еще горели ярким пламенем, я шел, по противоположной стороне аллеи и увидел ее на скамейке с книгой в руках. Тогда листья не убирали. Она, сидела на левом, расчищенном, краю скамейки, в окружении своих верных стражей — костылей, в то время как, правый край, да и вся аллея были засыпаны разноцветной листвой. Это было настолько живописно, настолько ярко и красочно, что...

Я решился!

Решился — нет не подойти, а пройти, как бы невзначай, мимо. Я перешел на березовую сторону и двинулся по ней неспешно, пытаясь сделать вид что иду, как бы по своим делам, на нее не смотрю и, вообще, ею не интересуюсь. Но этого мне не удалось и я внимательно смотрел в ее сторону.

Она, заметив мой взгляд, положила книгу на колени и как будто бы попыталась встать навстречу мне. Но у нее это не получилось! Она всего лишь встрепенулась и откинулась на спинку скамейки. И, в этот момент, книга свалилась с ее колен и затерялась в глубокой листве, окружавшей скамейку. Я, как не был робок, но сообразил, что надо кинуться и поднять эту книжку так, чтобы наши руки соприкоснулись, а глаза — встретились.

И мне это удалось!

Она пробормотала «спасибо» и сложила костыли вместе, освобождая место на скамейке рядом с собой. Но я продолжал стоять перед ней с пылающим лицом и ушами — последствием соприкосновения наших рук и взглядов, и никак не мог осознать приглашения. Тогда она, помогая мне, постучала ладонью по скамейке и сделала движение бедром к этому свободному месту. Поэтому, когда я догадался сесть, то соприкоснулись уже не только взгляды и руки, но и тела — голова закружилась, мысли спутались...

О чем мы говорили тогда, как я провожал ее, и как, после этого, добрался до дома — естественно — не помню. Помню, что на меня напала не то, чтобы эйфория, а какая-то спутанность сознания. Я отвечал невпопад, не ощущал хода времени и никак не мог найти себе, ни места, ни занятия, весь вечер. Встретиться мы не договаривались, телефонами не обменялись, но поняли друг друга правильно — на следующий день, в тоже самое время, на том же самом месте.

И так — день за днем...

Потом зима сменила осень. Мы стали меньше сидеть на лавочке и больше разговаривать по телефону, хотя она этого не любила. Уверяла, что держать телефонную трубку ей было тяжело.

А потом растаял снег и наступила весна...

Я не помню какой это был месяц — март или уже апрель — было не так холодно, но и не тепло. Я шел в расстегнутой куртке и увидел ее, как всегда, все на той же скамейке. Я приблизился — она смотрела мне в глаза странным немигающим взором. Этот взгляд затягивал меня, как водоворот — и до меня дошло! Я понял! Отшвырнул прижатые к ее бедрам костыли, обнял и, подняв, поставил на ноги. А поскольку на ногах она стоять не могла, то очень крепко прижал ее к себе, дабы она не упала.

Наплыв чувств лишил меня рассудка — я прижал ее с такой силой, что она издала какой-то сдавленный звук. Тогда я ослабил хватку так, что она смогла немного отстраниться от меня и, откинув голову, глянуть мне в глаза теперь уже замутненным взором. Это был призыв! Я впился в ее губы поцелуем. Земля закружилась подо мною, как тогда в 1975...

Но мы удержались и не рухнули на землю, но добравшись до ее квартиры, тотчас же упали в объятия друг друга и пришли в себя только к середине ночи.

Удивительно, но ее родители никак не отреагировали на то, что я вклинился в жизнь их дочери. Они, вообще, как бы стеснялись и старались не мозолить мне глаза и, уж тем более, не задавали никаких дурацких вопросов по поводу нашего будущего.

Прошла весна и начались зачеты и экзамены. Мы стали реже встречаться и меньше целоваться, порою по несколько дней не видя друг друга. .

Ненавистные экзамены, наконец, окончились.

Я на радостях мог бы вздохнуть спокойнее, но радости у меня почему-то не было. Что-то угнетало, давило… И вдруг я понял что! Мне не хватало ее! Меня уже не привлекали поцелуи и любовные игры — я перерос их! Я повзрослел! Я просто хотел быть с нею рядом! ВСЕГДА! С поцелуями и без поцелуев, делить с ней, и горе, и радости, разговаривать и молчать, пока смерть не разлучит нас, как обычно пишут в романах.

Я выскочил из дома и, несмотря на поздний час, рванул к ней. Ее родители были попросту ошарашены, увидев меня в дверях, когда я с порога заорал на весь подъезд: «Выходи за меня замуж!»

Казалось бы...

Но она отказалась!

— Какая из меня жена? — увещевала она меня — Я на ногах не стою! Ты в постели меня, как маникен крутишь, как куклу целлулоидную. Ноги вправо, ноги влево. С боку на бок переворачиваешь. Я даже обнять тебя ногами не могу. С другой стороны, жена — это не только любовь, это — семья, это — дом, это — уют. А со мною какой уют? Какой дом? Я пол подмести не могу, ну посуду, положим, еще помою, да и обед, конечно, сварю. Но чтобы до кухни дойти мне сколько времени нужно? Жена — это дети. А будут ли они у меня? И главное — какие? Такие же, как и я? Нет этого я не допущу! Я уже 17 лет страдаю — не могу позволить, чтобы из-за какого-то моего счастья кто-то другой точно также страдал всю жизнь.

В этот момент ее голос стал настолько твердым, что я испугался — я не узнал его!

— Да и тебе — продолжила она уже обычным своим голосом,- я, скоро, если вконец не осточертею, то просто стану в тягость. Ты же знаешь, как я до остановки дохожу. Со мною, никуда — ни в парк, ни в кино, ни, уж тем более, на природу с рюкзаком. Никуда! Милый! Я — тупик! Я истинная постельная принадлежность! Любовница! Наложница! Но не жена! Ты не выдержишь, свалишь с ребятами в поход, а я буду одна страдать не от того, что тебя нет, а от того, что не могу быть с тобой. А пойдешь ли ты со мною в гости? Покажешь ребятам? Мы с тобою уж сколько знакомы, а от дома ведь не отходили. Лавочка — подъезд — кровать — и все! Весь наш мир. Учти — на улице на тебя все будут пялиться, оборачиваться, в душе вопрошая — что он нашел в этой уродине?

Тут я робко попытался прервать ее монолог чтобы сказать что она — не уродина, а весьма милое создание...

Но она поняла ход моих мыслей и опередила меня:

— И не говори мне, что я не уродина! Я — уродина! Настоящая уродина! Потому что такой уродилась! Это Куликов ваш — инвалид, поскольку сдура ноги сломал. Он — не урод! А я — уродина, неходячая, неинтересная, да и в кровати тоскливая...

На этом месте она захлебнулась собственными чувствами, голос ее задрожал и прервался. Она сделала паузу и продолжила:

— Не любила бы тебя — завтра бы расписались! И радовалась тому, что у меня появилась опора в жизни, хоть какая-то замена моим никчемным ногам, на которую можно списать добрую половину всех моих забот. Но я люблю тебя, и не могу, и не хочу, да и не должна, ни связывать тебя, ни использовать тебя, потому что люблю, не хочу позорить тебя, потому что люблю, не хочу мучить тебя, потому что люблю...

Она, наконец, выдохлась и то, что она хотела еще сказать, так и осталось недосказанным. Но посмотрела на меня так, что у меня сразу закружилась голова, как при первом нашем объятии. Заметив это, она опустила глаза, но не протянула ко мне руки и вместо нежного: «Иди ко мне...» пролепетала: «Не хочу быть твоей мукой. Мы оставим все, как есть… А теперь иди… иди к своей маме...»

Прошло лето, подошел новый учебный год. Я встретился в ребятами. Многие из них за лето перезнакомились с девченками, некоторые уже готовились к свадьбам. А я? А я — никак. Я не мог им показать свою любовь, хотя бы потому, что она сюда бы к нам не дошла.

Сбывались слова моей любимой. Приятели расхваливали достоинства своих подружек — кто пудовые груди, кто ноги от ушей, а я? Я — молчал! А что я мог сказать? Про целлулоидную куклу? Про то как она ходит от дома, до лавочки на костылях? Про то, что ее мама выбивает из собеса инвалидную коляску, поскольку появился тот, кто обещает эту коляску катать всю оставшуюся жизнь?

Да я молчал. Не скажу — стыдливо — я не стеснялся своего положения, просто я на самом деле не знал, чтобы сказать. Соврать я бы не смог, а сказать правду было страшновато — смогут ли они, здоровые бугаи, осознать такую странную любовь. Но больше всего я боялся, что меня поднимут на смех. Что найдется какой-нибудь тупой, который скажет, что-нибудь издевательское про нее или про нас. В такой ситуации мне трудно было бы за себя ручаться и все это могло кончится весьма печально и даже трагически.

Да, получалось, что соединившись с ней я не мог втянуть ее в общество Наоборот — связь с ней выталкивала меня из общества. Раньше веселый и открытый, я стал тихим и замкнутым, поскольку не решался ни с кем поделиться своими мыслями и чувствами. Получилось, что мы — двое и весь мир — по разные стороны. Дружки, заметив такое, нехарактерное для меня, настроение, расценили его по своему — не дает! Ему кто-то не дает! Он страдает! И, слава богу, не докучали мне расспросами, только иногда, намекали, что не на одной бабе свет клином сошелся и страдать из-за какой-то юбки не стоит. Ох! Если бы они знали правду, то действительно бы расхохотались мне в лицо. Все мои страдания были из-за того, что дает… Дает, да замуж не идет! Совсем не так, как у других парней, которым не давали, да жениться заставляли.

А, главное, что на ней свет все-таки сошелся клином. Тоска, глубочайшая тоска, давила мою душу. Я не желал, ни дружеских пирушек, ни походов по пивку, я хотел быть с ней, и только с ней, и пусть она с трудом выходит из дома, я тоже посижу...

Встав перед выбором — друзья, общество или она, я выбрал ее.

Короче — я стал настаивать...

А она — отказывать...

Молодые люди, охваченные любовной страстью, напоминают своим поведением мартовских котов, в любое время года. А на дворе стояла глубокая осень. Преследуя предмет своей страсти они орут, орут, орут. Орут, как оглашенные, до тех пор пока их, либо не обольют кипятком, либо не добьются своего. Вот так, глупо, вел себя и я.

Мало того, что я надоедал ей, своими просьбами, так я еще и принялся докучать ее родителям, дабы они повлияли на дочь. Они были в шоке, и от меня, и от нее, но ничего поделать не могли. Убедить ее выйти за меня замуж было невозможно, она упорно отказывалась быть моей женой, а желала оставаться любовницей.

Я проживу с тобою всю жизнь — говорила она мне — но рядом, как помнишь, тогда — в детстве. Когда мы ходили по разным дорожкам и смотрели издалека друг на друга. Не знаю, как ты, но я уже тогда точно тебя любила. Любила за то, что ты был единственный ребенок, который не пялился на меня с выражением: «Чего-то она такая?» А смотрел застенчиво и добро. Пройдут годы, ты успокоишься, остынешь, женишься, народишь детишек и, если, хоть раз вспомнишь обо мне и зайдешь, я буду несказанно рада. У меня будет повод для радости, если мы будем порознь! А если мы будем вместе у меня таких поводов не будет, поскольку я постоянно буду страдать от того, что отягощаю твою жизнь, ограничивая ее лишь собою.

Я уверял, клялся, стоял на коленях, в общем, вел себя не очень умно, а самое главное — не задумывался к чему это может привести. Любовное безумие затмило мой разум. Я забыл, а, вернее, не задумался, пребывая в эйфории любовных удовольствий, что имею дело с тяжело больной женщиной, женщиной, удел которой был страдать от рождения до самой смерти. Конечно, ее психика была надломлена и трезво рассудить она не могла.

Наконец, устав от моих глупых домогательств, она сказала мне — я подумаю.

На чем мы оба, на какой-то момент, успокоились. Я продолжал учиться, она сидела с книжкой у окна и, с безумной радостью, обхватывала руками мою шею, когда я, приходя, наклонялся к ней, чтобы поцеловать. Я заметил, что она стала намного страстней и отчаянней в наших отношениях, но не задумался об этом. Почему? Да потому, что был от этого безумно счастлив. Я не мог даже и предположить, что она задумала.

Приближался Новый Год. Шумный бестолковый праздник, на который по какой-то старинной глупой традиции всегда готовят очень много еды. Вот и ее мать на своей четырехметровой кухне развела такой сыр-бор, что продохнуть было нельзя. Она вошла туда, со словами — мама в квартире так душно от твоей готовки, что невозможно дышать. У меня трещит голова. Все окна заклеены, можно я приоткрою здесь левую створку?

Действительно, в их квартире одну створку кухонного окна не заклеивали на зиму, чтобы иметь возможность проветривать кухню. Матери было недосуг отвлекаться от плиты, поэтому она не обратила внимания на дочь. А та подошла, приоткрыла окно, отставила в сторону свои костыли, вдохнула свежий морозны воздух, посмотрела на темное (в те годы еще темное) московское небо и сказала: Как хорошо! Хочется дышать, дышать, дышать...

Открыла створку еще шире и высунулась на улицу...

Дальше был негромкий крик и ее не стало.

Седьмой этаж не оставил ей шансов на спасение, несмотря на глубокий снег под окном.

После того, как мне сообщили об этом, целых четыре дня выпали из моей памяти. На похороны я не пошел. То есть, я пошел, но свалился не дойдя до колькиного подъезда и меня притащил домой Ларискин отец, решив, что я пьян. Другого он и не мог предположить, поскольку сам весьма часто, напившись, валялся у нас во дворе.

В каком-то оцепенении я отправился сдавать зимнюю сессию. Зачем? Если я ничего не учил… Не знаю. Я чувствовал потребность что-либо делать, делать что-то тупое, однообразное, скучное, омерзительное, чтобы эта тупость заполнила мои мозги и вытеснила память о ней. А вместе с этим и притупила боль...

Тупость торжествовала, но боль не притуплялась. Преподаватели были в шоке, будучи не в состоянии понять, что же случилось с бывшим отличником и, не желая портить мою зачетку, ставили мне пятерки просто так. Ребята, заметив мое состояние, не приставали с вопросами, почуяв, что случилось что-то страшное. Только один Юрка, который был у нас старостой, сказал — Отказала?! Ну, ничего, братан, потерпи, отляжет от сердца...

Я терпел… И даже сказал себе, что жизнь продолжается, что лекарство от любви — другая любовь и, поскольку она не требовала от меня верности ей, живой, то вряд ли я должен хранить верность ей, мертвой. Поэтому начал засматриваться на длинненькую и стройненькую Любу, которая тотчас замирала, стоило мне на нее посмотреть...

Пришел месяц май, в который по народному поверью положено нам маяться. Я шел мимо ее дома… Нет не мимо ТОГО места… А с другой стороны — со стороны березовой аллеи, где когда-то встретил ее сидящей на скамейке и, неожиданно, увидел ее родителей. Мы поздоровались и они сказали, что надо бы съездить на ее могилку. Я опрометчиво согласился. Но, тут же представил, что буду стоять там, где на глубине полутора метров лежит та, которую я любил, которую боготворил, которой восхищался, на которую собирался променять весь этот дурацкий мир. И ее прекрасное тело, что я гладил, ласкал, целовал, которым восхищался, которым наслаждался, разлагается, тухнет, может быть начало отваливаться от костей. Что его, возможно, уже весело жрут черви. Ее прелестные большие черные глаза уже вытекли и представляют собой пустые глазницы… Я понял, что не выдержу такого и уже хотел сказать ее родителям — нет не поеду, как внутри меня что-то заклокотало и я блеванул на них недавно съеденным обедом.

Больше они меня ни о чем не просили. Да и некогда было просить.

Мать ее в следующем августе умерла прямо у плиты на кухне. Упала точь-в-точь у той створки, через которую вывалилась ее дочь. Отец, как мужчина, делал вид, что крепится, хотя стал сильно запивать. Он и раньше пил, но с рождением дочери-инвалида, видимо, чувствуя за собой какую-то вину в этом, почти завязал, употребляя водку лишь по праздникам. Я звонил ему несколько раз — он вяло отвечал, иногда глупо смеялся, как все пьяные люди и не прошло и года, как он сменял свою квартиру на меньшую, где не было телефона, с доплатой. Да там и сгинул.

Тут можно было бы и поставить точку, но, между смертями моих несостоявшихся тещи и тестя, произошло еще одно (хотел сказать жуткое, но — воздержусь) событие.

Как-то, в середине лета, выйдя из подъезда, я увидел, стоящую напротив девочку или девушку — по ее виду трудно было определить ее возраст. Невысокая, коренастая, какая-то несоразмерно широкая с непропорционально большой головой. Лицо ее было не то, что некрасивым, а неприятным — широким, одутловатым с близко посаженными маленькими поросячьими, глазками. Я почувствовал недоброе и меня передернуло. Ее взгляд — тупой, немигающий, какой-то злобно-холодный, сверлил во мне дырки — мне захотелось войти обратно в подъезд, но она твердым шагом направилась ко мне.

— Узнала по фотографии — проскрипела она. — Это тебе… — она вынула из кармана своих коротких и широких брюк какие-то листочки и протянула мне. — Я должна была раньше, но меня из больницы не выпускали — добавила она и, повернувшись, удалилась.

И тут я все понял!

Мне не требовалось читать написанное — я в точности знал, вернее, предполагал, что там написано.

Боже мой! Это была не случайность! Это был ее выбор! Что же ты, маленькая, натворила!

Но, неожиданно, мне стало легче. Ведь это был ее выбор! Не злая судьба, не нелепый случай разлучил нас. Он просто ушла от меня, бросила, в конце концов...

Со всеми бывает...

Я положил письмо в карман и спокойно отправился по своим делам. Встретился с Любой — мы гуляли и целовались… Пришла осень, мать уехала в дом отдыха, я остался один и, наконец, прочел письмо...

Я выл, катался по полу, колотил руками по стенам, ревел, хотя понимал, что жизнь продолжается, что ничего нельзя исправить и тот выбор который сделала она может быть правильный, ибо он прекратил ее страдания.

Но как же мне хотелось вернуть ее хотя бы на мгновение, чтобы услышать ее «Привет! Ну как ты?», Чтобы увидеть ее глаза, полные неизъяснимой нежности и тепла.

Я прочитал эти листочки несколько раз, потом, через несколько дней, успокоился и сжег их. Я не хотел их перечитывать снова и снова, но понимал, что прошедшая любовь не забывается и рано или поздно я все же потянусь за ними. Поэтому я их и сжег.

Но некоторые фразы остались в памяти навсегда.

Милый-милый — писала она — я получила свое счастье, а от горя я убегаю. Я врала тебе, все врала. Хотела убедить себя, да успокоить тебя. Но не себя не обманула, да и тебя не убедила. Нет! Я не смогу делить тебя ни с кем!

Я сойду с ума и, не дай бог, сорвусь на какой-нибудь ужасный поступок. Я не буду счастлива, когда ты придешь, потому что понимаю, как буду умирать от горя, когда ты уйдешь. Зачем умирать многократно, когда можно всего один раз. Я безумно люблю тебя, поэтому и убегаю от тебя. Лучше уйти любя, чем расстаться ненавидя. Не вини себя, это мой выбор. Ужасно, но я — материалистка и не верю, что ТАМ мы встретимся. Хотя мне довольно того, что мы встретились здесь.

Прощай, влюбляйся и женись, живи полной жизнью...

Но, все-таки, милый, немнооожечко помни обо мне....

Рейтинг: 0 Голосов: 0 837 просмотров
Комментарии (0)

Нет комментариев. Ваш будет первым!